
Телега остановилась у покосившейся околицы, и над деревней Малые Росы повисла тишина — та особенная, густая тишина, какая бывает только в местах, где люди привыкли бояться каждого нового звука.
Анна сидела на задке телеги, выпрямив спину так, словно у нее позвоночник был сделан из рояльной струны. Глаза ее были закрыты, но не сомкнуты — веки чуть подрагивали, улавливая не свет, но колебания воздуха. На коленях лежал маленький фибровый чемоданчик с никелированными замками. В нем покоились камертоны, войлочные глушилки, настроечный ключ с перламутровой рукоятью и тонкие полоски латуни.
Сорок три двора. Девяносто семь дыханий. Скрипят половицы в правлении колхоза — кто-то переминается с ноги на ногу. Лает собака за полкилометра, у колодца. Капля воды срывается с ведра и разбивается о землю через три секунды после того, как ведро подняли на поверхность. Ребенок плачет в третьем доме слева — у него режутся зубы, и звук трения десен друг о друга похож на тонкий песок под чьим-то сапогом.
Она слышала всё. Абсолютный слух — это не дар, а проклятие, когда твой мир состоит из звуков, которые ты не можешь отключить.
— Приехали, барышня, — возница спрыгнул на землю и сплюнул в пыль. Слюна ударилась о дорожный камень с мокрым, чавкающим звуком, который повис в воздухе на долю секунды дольше, чем следовало. — Клуб ваш — вон он, бывшая барская усадьба. Склад там теперь, и зал для собраниев. А рояль ихний, немецкий, говорят, совсем расстроен. Свистит, как соловей-разбойник.
— Благодарю, — голос Анны прозвучал ниже, чем ожидал возница. Грудной, обволакивающий, с легкой хрипотцой, словно виолончель, на которой играли слишком долго. — Я найду.
Она спустилась с телеги сама, без посторонней помощи. Трость она не использовала — зачем трость тому, кто слышит, как трава растет? Под подошвами ее городских ботинок захрустела мелкая галька, и каждый камешек издал свой собственный тон: ми-бемоль, си, ре-диез. Дорога пела под ногами гамму.
Анна подняла лицо к небу. Солнце грело кожу неравномерно — облако наползало слева, закрывая свет, и она чувствовала, как температура падает на полградуса. Деревня пахла печным дымом, кислым молоком и страхом. Страх имел запах ржавчины и застарелого пота. Она помнила этот запах с детства.
Тринадцать лет назад она бежала отсюда девятилетней девочкой с обожженными руками и лицом, запорошенным пеплом. Бежала, пока ноги не перестали слушаться, пока крик матери не превратился в единственную ноту, застывшую в сознании навсегда. Нота эта была выше человеческого слуха, но она слышала ее каждый день, каждую ночь, в каждом звуке, который издавал мир.
Деревня не узнала ее. И немудрено: из пухлой румяной Лизы, дочери раскулаченного мельника Воронцова, она превратилась в худую бледную женщину с поджатыми губами и вечно закрытыми глазами. Документы у нее были выписаны на имя Анны Серебровой, а в командировочном предписании значилось: «Настройщица музыкальных инструментов, направляется в распоряжение сельского клуба для ремонта инвентаря». Печать была настоящей — знакомый интендант из Наркомпроса имел свои резоны помогать слепой девушке.
Она шла по деревне, и звуки складывались в картины. Вот проскрипели половицы крыльца — женщина, грузная, больные колени, вышла выбивать половик. Вот загудел ветер в печной трубе — где-то только что открыли заслонку. Вот тренькнула балалайка — пьяный механизатор бренчит на завалинке, перебирая всего три струны вместо четырех. Она слышала даже то, как бьется сердце у ящерицы, гревшейся на камне в двух метрах от ее левой ноги.
Клуб встретил ее запахом пыли и старых афиш. Председатель колхоза, товарищ Серко, вышел навстречу, и Анна услышала...продолжение...

Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Нет комментариев